Слёйс наконец поднялся на ноги. Он был слегка пьян и весьма тучен, поэтому, наклоняясь, крепко держался за перила ложи.
– Вы всех выручите, если скажете мне, что расцените самоубийство Этьенна Аркашона как личный афронт.
– Господин Слёйс! Если он покончит с собой на моих глазах, то испортит мне весь вечер.
– Спасибо, мадемуазель. Я ваш неоплатный должник.
– Ах, вы сами не понимаете, что говорите, господин Слёйс.
До конца вечера в тёмных уголках шептались, передавали записки, перемигивались или обменивались еле заметными жестами, что было и к лучшему, поскольку опера оказалась невыносимо скучной.
Д'Аво каким-то образом сумел подсесть в карету к Монмуту и Элизе. Покуда они тряслись, подпрыгивали и грохотали по тёмным набережным и разводным мостам, он объяснил:
– Ложа принадлежит Слёйсу. Следовательно, он и должен был представить вас Этьенну д'Аркашону. Однако где уж голландцу, тем более пьяному и занятому другими заботами, выполнить хозяйский долг. Ни разу в жизни я не прочищал горло столько раз подряд – всё тщетно. Мсье д'Аркашон попал в невозможную ситуацию.
– И попытался покончить с собой?
– Это был единственный достойный выход, – просто отвечал д'Аво.
– Он самый учтивый человек во Франции, – добавил Монмут.
– Вы всех спасли, – заметил д'Аво.
– Полноте… мне подсказал господин Слёйс.
При упоминании Слёйса посол брезгливо скривил лицо.
– Он кругом виноват. Как можно было испортить такой вечер!
Аарон де ла Вега, который сегодня определённо не ехал в гости, относился к гроссбухам и акциям Ост-Индской компании, как учёный – к инкунабулам и пергаментам. Соответственно, Элиза застала его трезвым и серьёзным донельзя. Однако и он был не прочь кое над чем посмеяться, в частности, над домами господина Слёйса, а точнее, над их всевозрастающим числом. По мере того как первый дом тянул соседние вниз, превращал в параллелограммы, выдавливал оконные рамы и заклинивал двери, Слёйс вынужден был их приобретать. Сейчас он владел пятью домами в ряд и мог себе это позволить, поскольку управлял капиталами половины обитателей Версаля. Средний дом, тот, в котором господин Слёйс прятал бремя свинца и вины, был сейчас по меньшей мере на фут ниже, чем в 1672-м, и Аарон де ла Вега на своем родном языке шутливо назвал его «embarazado», то есть беременным.
Когда герцог Монмутский помогал Элизе выйти из кареты перед этим самым домом, та подумала, что эпитет подобран исключительно метко. Сейчас, когда господин Слёйс жёг тысячи свечей и свет их лился через подозрительно перекошенные оконные рамы, невольно напрашивалось сравнение с женщиной на восьмом месяце, которая пытается скрыть свой секрет при помощи портновских ухищрений.
Дамы и господа в одежде парижского покроя входили в беременный дом почти непрерывной чередой. Господин Слёйс, запоздало вошедший в роль радушного хозяина, каждые несколько секунд утирал взопревший лоб, словно боялся, что дополнительный вес стольких гостей, словно удар кувалдой, окончательно загонит здание в мокрый суглинок.
Элиза вошла внутрь, вытерпела, что господин Слёйс приложился к её руке, и огляделась, весело игнорируя ядовитые взгляды благочестивых голландских матрон и разряженных француженок. Она ясно увидела, что господин Слёйс прибег к помощи горных инженеров. Потолочные балки, хоть и спрятанные под гирляндами и фестонами барочной лепнины, были невероятно толсты, а поддерживающие их столбы, пусть рифлёные и с капителями на римский манер, – обхватом с грот-мачту. И всё же в очертаниях потолка мерещилась беременная округлость…
– Не говорите, что хотите купить свинец, – скажите, что желали бы облегчить его бремя… а ещё лучше, что хотели бы насильственно переложить его на плечи турок… или что-нибудь в таком роде, – рассеянно шепнула Элиза на ухо Монмуту, когда они заканчивали танцевать первую гальярду. Герцог повернулся с некоторой досадой, но все-таки зашагал к Слёйсу. Элиза на миг пожалела, что принизила его умственные способности или, во всяком случае, воспитание. Однако ей было не до чувств Монмута из-за внезапно накатившей тревоги. Дом, со всей своей лепниной и свечами, напомнил ей гарцские рудники доктора: дыру в земле, которой не дают рухнуть лишь постоянные ухищрения и подпорки.
Вес свинца передавался доскам пола, от них – балкам, от балок – поперечинам, от поперечин – столбам, а от столбов – бревенчатым сваям, держащимся за счёт сцепления с суглинком, в который они вбиты. Итог бухгалтерии таков: если сцепление достаточно прочно, то, что над ним, – здание; если нет – медленный оползень.
– Удивительно, мадемуазель: студёные ветра Гааги лишь добавляли вам румянца, а здесь, в тёплом помещении, вы вся в мурашках и обнимаете себя за плечи…
– Зябкие мысли, мсье д'Аво.
– Немудрено – ваш кавалер отбывает в Венгрию. Вам нужны новые друзья – быть может, из тех, кто живёт в более теплом климате?
Нет. Безумие. Я принадлежу Амстердаму. Это признал даже Джек, который меня любит.
Из угла, полускрытого коловращением людей и табачного дыма, донёсся громогласный хохот господина Слёйса. Элиза взглянула туда и увидела, как Монмут обхаживает хозяина – возможно, произносит те самые слова, которые подсказала она. Слёйс слушал, шалый от радости, что сбудет с рук ненавистное бремя, и страха, что сделка почему-нибудь сорвётся. Тем временем рынок бурлил: Аарон де ла Вега играл на понижение. В итоге Монмут вторгнется в Англию. Сегодня всё стронулось. Не время застывать на месте.
У одного из танцующих на шляпе было страусовое перо, и Элизе вспомнился Джек. Когда они ехали через Германию, при ней были только её перья, его сабля и их общая смекалка, и все-таки она чувствовала себя куда безопаснее, чем теперь. Что надо, чтобы вновь почувствовать себя в безопасности?